Я сознавал, что впереди меня ожидают трудные дни. Многое будет зависеть от моего терпения и выдержки.
Внутренне нужно быть готовым ко всему. Никакой поспешности — ни в словах, ни в поступках. Пусть противная сторона проявляет инициативу и показывает свои «козыри». Мне торопиться некуда.
Три раза в день хлопает окошко в двери, и в него просовывают пищу и воду. Чаще всего это делает какой-нибудь уголовник. Еда более чем скромная: утром чай без сахара, мутный, отдающий немытой посудой, приготовленный по принципу «ведро воды и банный веник», и кусочек серого хлеба. На обед — баланда, именуемая почему-то супом: в грязной воде едва просматривается ломтик картофеля, листочек гнилой капусты или горошина. Ужин — повторная порция обеденной баланды.
Можно сойти с ума от одиночества и от раздумий. Впрочем, я не совсем справедлив. Во время моего пребывания в Мокотове, помимо странного визита надзирателя, явившегося ко мне в первый же день, тюремщики дважды нарушали мое одиночество.
Однажды меня удостоил своим посещением сам помощник начальника тюрьмы. Встретил я его не очень любезно — даже не встал с табурета, когда он вошел в камеру. Тем не менее, сделав вид, что не заметил моей «бестактности», он вежливо спросил, нет ли у меня заявлений и пожеланий к администрации, каких-либо просьб.
Его тон мне не понравился: было в нем что-то искусственное, непривычное для этого профессионального тюремщика. Уж не хотят ли они простотой и мягкостью обхождения исподволь вызвать меня на «задушевный» разговор: дескать, вдруг всплывет что-нибудь любопытное? Поэтому я счел более благоразумным для себя промолчать.
В другой раз меня решили «проветрить»: вывели на пятнадцать минут подышать относительно свежим воздухом. Я говорю «относительно свежим» потому, что тюремный двор представлял собой каменный колодец без малейших признаков растительности. Эта моя единственная в Мокотове прогулка проходила в обстановке строгой секретности. Всех уголовников, используемых администрацией для разного рода работ в тюрьме, заблаговременно загнали в камеры. Когда я с «эскортом» из двух надзирателей шел по коридорам, нам не встретилось ни души. И двор был непривычно для этого времени пуст. Так и гуляли втроем по каменному кругу, до предела накаленному горячим солнцем.
Какая все-таки тоска! Надо придумать какое-нибудь занятие. Нельзя же с утра до вечера перебирать варианты своего поведения на будущих допросах. Правда, немало времени у меня уходит на физические упражнения. Я не забыл, как мои старшие товарищи — большевики в царских тюрьмах и в колчаковских застенках упорно занимались гимнастикой. Это помогало им сохранить здоровье и бодрость духа. Вот и я стал устраивать разминки с первого же дня. Однако они, к сожалению, не отвлекают от тревожных мыслей.
Кажется, нашел… Займусь-ка математикой, поупражняюсь с цифрами. А что? Это даже интересно. Хотя с математикой я всегда был не в ладах. Не давалась она мне. Брал все зубрежкой. Ну да ничего. Начерчу квадрат, разделю его на равное количество клеток по горизонтали и вертикали и так расставлю в них цифры, чтобы при сложении по всем направлениям — горизонтали, вертикали, диагонали — получилась одинаковая сумма.
Для начала я решил сделать девять клеток и поместить в них цифры от единицы до девяти. Но тут возникло одно, казалось, непреодолимое препятствие: не на чем и нечем было писать эти цифры — ни карандаша, ни чернил, ни пера, ни бумаги. Что же делать?
Выручили три вещи: асфальтовый пол, подошва собственного ботинка и алюминиевая ложка. И вот каким образом,
Пол в камере изредка натирали воском. Этот воск прилипал к подошвам. Я вспомнил, что в античные времена для письма использовали аспидные доски. Сняв ботинок, я взял алюминиевую ложку — отличный пишущий инструмент! — начертил на подошве нужное количество клеток и начал вписывать в них соответствующие цифры. Воск легко стирался, и подошва ботинка вполне заменяла грифельную доску.
Количество клеток я постоянно увеличивал. С шестнадцатью клетками я справился дня за два. Суммы по вертикали, горизонтали и диагонали сходились. А вот когда дошел до двадцати пяти клеток, осилить их так и не смог, хотя потратил на это чуть ли не целую неделю.
Ровно в десять часов вечера от стены со стуком отпадает железная койка, и «благоухающий» всеми миазмами матрас широко раскрывает свои объятья: ложись, отдыхай!
Только закрою глаза, уткнув голову в кучу лохмотьев, как передо мной оживают картины детства, дорогие сердцу лица родных и близких. Все представляется в ярких красках, как будто наяву. Удивительно отчетливо вижу наше село Раздольное, расположенное на берегу реки Раздольной. Верно, доброй души был человек, который дал и реке и селу такое название. Выбежишь за околицу, глянешь по сторонам — действительно, раздолье. Природа Приморья вообще необыкновенно красива, но наши места изумляли даже видавших виды приезжих. Богатейшая растительность, живописные сопки, густо зеленеющие на фоне пронзительно голубого неба и полого спускающиеся к сверкающей ослепительными солнечными бликами воде. Над буйным разноцветьем и разнотравьем в безветренную погоду стоит терпкий медовый аромат, и кажется, что не вдыхаешь, а пьешь полной грудью тепловатый и немного тягучий воздух, растекающийся по телу приятной сладкой истомой.
Летом мы с братом Иваном редко появлялись дома, все время проводили на огороде или на покосе. Возьмем у матери по горбушке хлеба — больше ей и дать-то нам было нечего — и отправляемся за село заниматься своими крестьянскими делами. Пропалываем, окучиваем, охраняем будущий урожай от зверья и птиц. А как же? Уродятся овощи — переживем очередную студеную зиму, если нет — туго нам всем придется. И еще нужно было накосить побольше травы — заготовить к зиме сена для коровы. Да и продать его можно будет или обменять на продукты. Мы с братом слыли в округе «крупными специалистами» по сену, и его у нас покупали особенно охотно. Дело в том, что брат раздобыл где-то очень толковое руководство по заготовке сена, и мы все делали, как говорится, по науке: и косили, и сушили, и скирдовали. Не раз многочисленные конкуренты пытались выведать у нас наши секреты, но все безуспешно. Жили мы в шалаше, питались выловленной в реке рыбой, грибами, ягодами. Чуть забрезжит рассвет, мы косы в руки — и за дело.
В мокотовской одиночке я чуть ли не каждую ночь видел сны. Чаще всего беспокойные, тревожные. Однажды приснилось, что в камеру вошел высокий усатый человек, сел на табурет и сказал, укоризненно покачивая головой: «Как же ты, Митька, сюда попал?» Я пригляделся и ахнул: да это ведь дядя Семен, который служил вместе с моим отцом в раздольненском гарнизоне, — Семен Михайлович Буденный! Оба они были унтер-офицерами, только отец мой состоял в артиллерии, а дядя Семен — в кавалерии. После демобилизации отец решил навсегда поселиться в этих краях и перевез семью из подмосковной деревни в Приморье. Тогда-то и увидел я впервые Буденного, который оставался здесь на сверхсрочной военной службе. Он помогал нам в устройстве на новом месте и потом частенько посещал нас. «Не дело, парень, — проговорил дядя Семен, — мамку надо слушать…» — «Какую мамку?» — хотел спросить я. Разве он не знает, что она давно умерла? Но дядя Семен только погрозил мне пальцем и куда-то пропал…
Проснулся я в холодном поту и до самого утра уже не мог сомкнуть глаз. Не покидало чувство беспомощности и безысходности, пришедшее во сне. Такое же чувство, помню, я испытывал, когда не стало матери. После того как отец ушел на империалистическую войну, на ее плечи легли непосильные заботы о доме, о детях. Нас тогда было пятеро — три брата и две сестры, — и для всех мать находила время, каждого старалась приласкать, приголубить, одарить частичкой добра и света, которыми была полна ее душа. Она выкраивала час-другой от домашних дел, чтобы помыть полы или постирать белье у семьи какого-нибудь офицера — их много было в раздольненском гарнизоне — и тем самым заработать лишнюю копейку для нас, ребятишек.