Вероятнее всего, гнездом завладела воробьиха, готовившаяся выводить потомство. Она, наверное, уже отложила там яйца и не собиралась бросать их на произвол судьбы. Так и хотелось крикнуть: «Улетай, пока не поздно! Скоро тебя замуруют заживо!»

На другой день, едва только взошло солнце, я стал свидетелем нового штурма. Слетевшиеся ласточки опять принялись залеплять вход в гнездо. Вскоре наружу высовывалась лишь воробьиная голова. Ласточки уселись на проводах, громко переговариваясь между собой. Потом, словно удостоверившись, что их дом освобождать н* намерены, продолжили свое страшное дело; К полудню почти весь вход был залеплен. Виден был только кончик клюва воробьихи. Она изредка чирикала слабеющим голосом, но не прилагала никаких усилий, чтобы выбраться из замурованного гнезда.

Я смотрел и думал: какая же великая сила — инстинкт материнства! Эта крохотная пичужка, презирая смерть, до конца защищает жизнь еще даже не родившихся детенышей! И мне было невыразимо горько сознавать, что я ничем, совершенно ничем не могу помочь ей.

На третье утро ласточки залепили остававшееся отверстие наглухо и сразу же улетели. Какое-то время я слышал еще едва уловимое чириканье воробьихи. К вечеру все стихло. Сломать прочное гнездо изнутри маленькая птаха была, конечно, не в силах.

Мне было жаль ее. Очень жаль.

ОБМЕН НА ГРАНИЦЕ

Кончилась птичья эпопея, и снова потянулись унылые дни тюремной жизни. Никто мною не интересовался. Казалось даже, что обо мне совсем забыли. Напоминать о себе я не собирался. Зачем? Спокойствие, выдержка, терпение — вот что я считал самым благоразумным.

Однако безразличие польских властей к моей персоне было лишь кажущимся. На самом же деле, как мне стало известно потом, именно в эти дни руководители «двуйки» через свое министерство иностранных дел вели с советским посольством в Варшаве переговоры об обмене меня на польского разведчика, арестованного в Киеве.

Помню, однажды утром широко распахивается дверь моей камеры, входит ухмыляющийся надзиратель и необычайно вежливо приглашает меня в контору.

— Только пусть пан извинит, но ему надо прежде постричься и побриться, — добавляет он.

«Похоже, — с иронией подумал я, — меня собираются прямо из тюрьмы доставить на какой-нибудь дипломатический прием».

В административном корпусе меня постригли и побрили, вернули мне все мои вещи, отобранные при аресте, — часы, расческу, носовой платок, кошелек с двумя оставшимися злотыми. Тот же надзиратель вывел меня во двор. У ворот стояла легковая машина, возле нее — несколько охранников и два мотоциклиста. Знакомая картина! Значит, опять куда-то повезут. Только вот куда?..

Меня привезли на Восточный вокзал. Отсюда поезда следовали в сторону нашей границы. Может быть, это обмен?! Часто-часто забилось сердце. Неужели я скоро буду дома, в своей стране, увижу товарищей и друзей, родных и близких?

Машина остановилась у последнего вагона поезда. Это был мягкий спальный вагон. В нем не оказалось ни одного пассажира, кроме трех человек в штатском, которым предстояло меня сопровождать. Как я вскоре понял, один из них был офицер «двуйки», два других — охранники.

До советской границы поезд шел часов восемь. Я смотрел на мелькавшие за окном пейзажи, а мои молчаливые спутники откровенно наблюдали за мной. В полдень офицер сказал, что я могу заказать завтрак, его принесут из вагона-ресторана, и стал настойчиво предлагать мне выпить, как он говорил, «келишек вудки». От водки я категорически отказался, и это, судя по всему, очень огорчило его.

Приблизительно через час в салон, где мы находились, без стука вошел какой-то человек. При его появлении все, кроме меня, встали. Приглядевшись, я вспомнил, что уже видел его в кабинете капитана, куда меня доставили сразу после ареста. Потом в Москве установили, что это был начальник советского реферата (отдела) «двуйки» майор Недзведский, в прошлом сотрудник польского посольства в нашей стране, а фактически — разведчик, специализировавшийся по СССР и пытавшийся добыть данные о советских вооруженных силах.

Кивком головы он выпроводил офицера и охранников из салона, сел против меня и вежливо осведомился о моем самочувствии.

— Благодарю вас, — коротко ответил я.

Недзведский сделал небольшую паузу и, тщательно подбирая слова, заговорил снова:

— А не кажется ли пану, что ему довольно опасно возвращаться в Москву после такого неприятного недоразумения у нас?

Я молчал.

— Быть может, пан подумает? — продолжал он. — Не лучше ли ему остаться здесь, в Польше?

От наглости этого типа, столь бесцеремонно предлагавшего мне стать изменником Родины, внутри у меня все закипело. Я резко поднялся. Мой вид, должно быть, не предвещал ничего хорошего, потому что пан Недзведский шарахнулся к двери, рывком открыл ее и выскочил из салона.

…Часа в четыре вечера поезд замедлил ход и остановился. Меня высадили из вагона прямо на железнодорожную насыпь. Я постоял немного, посмотрел вслед уходящему на советскую землю поезду. Там была Родина. Но пока нас разделяла граница. С обеих сторон часовые, в глубине, вероятно, патрули и секреты. Тишина необыкновенная. Ее нарушает лишь едва уловимый шум крыльев птиц, беспрепятственно перелетающих через запретную зону без всяких заграничных паспортов и виз. Если бы и я сейчас мог полететь вслед за ними!..

Польские пограничники с винтовками наперевес привели меня на свою заставу. В длинном бараке нас встретил хмурый капрал с большими пушистыми усами. Отпустил конвоиров, он отвел меня в просторную комнату, где было два стола, поставленных буквой «Т», и вокруг них много стульев. Здесь, очевидно, устраивали какие-нибудь заседания и совещания. У окна стоял солдат с винтовкой. Капрал подошел к нему, что-то шепнул, кивнув на меня, и ушел. Солдат демонстративно дослал патрон в ствол винтовки, шагнул к двери и встал там по стойке «смирно».

Было очень жарко, вскоре у меня пересохло в горле, и я потянулся к стоявшему на столе графину с водой. Совершенно случайно я взял его за горлышко так, как обычно берут в руки предмет, когда хотят его бросить либо ударить им кого-то. В ту же секунду послышался громкий стук приклада об пол, дверь мгновенно открылась, и в комнату ворвался капрал. Увидев, что я спокойно пью воду, он остановился в недоумении, сердито взглянул на солдата и присел неподалеку от меня.

— Пане капрал, — решил я нарушить тягостное молчание, — можно задать вам один вопрос?

— Проше пана, пожалуйста.

— Что будет, если заяц нелегально перебежит через границу?

Капрал озадаченно посмотрел на меня, подумал немного и совершенно серьезно ответил:

— Проше пана, то належи до натуры, ниц не бендзе (это природное явление, ничего не будет).

Я вежливо поблагодарил его, он посидел еще несколько минут и вышел.

Вскоре, однако, капрал вернулся и предложил мне следовать за ним. Мы дошли до колючей проволоки, тянувшейся вдоль границы, затем свернули влево и, пройдя метров пятьдесят, оказались у железнодорожной насыпи. Здесь, по обе стороны от разграничительной линии, стояли два стола, за которыми сидели офицеры польской и советской пограничной охраны. Кроме того, возле каждого стола было по несколько часовых.

Чуть поодаль, у проволочных заграждений, среди наших солдат я увидел одного из моих прежних сослуживцев.

Как он тут очутился?

Потом мне, конечно, объяснили, в чем дело. Польские паны в отношениях с нами шли подчас на всякие провокации. Наши товарищи не исключали возможность того, что меня в последний момент могли подменить кем-нибудь другим. Поэтому при обмене надо было иметь человека, который бы меня опознал.

— Приступим, пожалуй, — сказал начальник советского контрольно-пропускного пункта.

— Проше пана, — кивнул польский офицер.

Началась длинная и сложная процедура. Сперва установили личность каждого обмениваемого. После этого стороны стали выяснять, нет ли у нас каких-либо претензий и заявлений. Польский вице-консул ответил, что никаких жалоб он не имеет — советские власти обращались с ним хорошо. Я же сказал, что в тюрьме меня содержали в грязном помещении, полном клопов, кормили плохо, спать приходилось на прогнившем соломенном матрасе, без одеяла и подушки, что, когда у меня обострилась болезнь легкого, мне не оказали никакой медицинской помощи. Не забыл рассказать и о том, как в поезде охрана впустила ко мне в салон какого-то человека, который предлагал мне изменить Родине — остаться в Польше.